В то воскресенье, когда доктор ждал свидания с Марией Кросс, надеясь, что оно перевернет его жизнь, он дал согласие в три часа дня принять у себя в городском кабинете одного делового человека, неврастеника, который в течение всей недели не мог урвать и часа свободного. Доктор согласился: так он сможет выйти из дому сразу после обеда и еще какое-то время до вожделенной и страшной минуты побыть наедине с собой. Он не велел закладывать экипаж и не пытался сесть в переполненный трамвай; люди гроздьями висели на подножках — на этот день был назначен матч регби и первая в году коррида. Фамилии Альгабено и Фуэнтес броско красовались на желтых и красных афишах. Хотя бой быков начинался только в четыре часа, толпа, заполонившая безглазые улицы — в воскресенье магазины закрыты — устремлялась к арене. Молодые люди в канотье с яркими лентами или в шляпах из светло-серого фетра, почитаемых ими за испанские, весело смеялись, окутанные клубами дыма от дешевых сигарет. Из кафе выплескивался на дорогу свежий запах абсента. Доктор не помнил, чтобы ему когда-нибудь доводилось вот так брести среди толпы с единственной целью убить время, остававшееся у него до определенного часа. Какой странной казалась праздность этому сверхзанятому человеку! Он, не умеющий бездельничать, теперь пытался думать о начатом опыте, но видел перед собой только Марию Кросс, лежащую на кушетке с книжкой.
Внезапно солнце скрылось, и встревоженные люди увидели на небе тяжелую тучу. Кто-то уверял, что на него упала первая капля, но солнце показалось снова. Нет, гроза не разразится до тех пор, пока не отмучается последний бык.
Может статься, размышлял доктор, что все произойдет и не совсем так, как он себе представляет, но в одном он был непоколебимо уверен — он не уйдет от Марии Кросс, пока не откроет ей свою тайну, шаг этот наконец будет сделан. Половина третьего… Еще час придется убить до приема. В кармане он нащупал ключ от лаборатории. Нет, не стоит: не успеешь войти, как надо будет уходить. Толпа заволновалась, словно ее вдруг всколыхнуло ветром. Раздались крики: «Вот они!» В стареньких «викториях» с важно восседающими спереди замызганными кучерами появились сверкающие матадоры и их квадрильи. Доктор удивился, не увидев в этих суровых, изнуренных лицах ничего низменного: странные священнослужители в красном с золотом и лиловом с серебром облачении. Набежавшая туча снова притушила свет, и матадоры подняли худые лица к потускневшему небу. Доктор выбрался из толпы и шел теперь по узким пустынным улочкам. В кабинете, где на малахитовых колонках улыбались терракотовые и алебастровые женщины, его обдало подвальной сыростью. Старинные стенные часы тикали медленно, степенно, не так торопились, как настольные часики — подделка под дельфтский фаянс, — стоявшие посреди большого стола, где прессом для бумаг служила статуэтка в стиле модерн — женщина, опирающаяся задом о глыбу хрусталя. Все эти фигурки словно пели хором название обозрения, которое доктор только что читал на всех городских перекрестках: «Только это одно хорошо!» — все, вплоть до быка из металла под бронзу, положившего морду на свою корову. Окинув взглядом эту замечательную коллекцию, доктор вполголоса произнес: «Эпоха предельной деградации рода человеческого!» Он отодвинул один ставень, и в луче огня заплясали пылинки. Расхаживая по комнате, он потирал руки и твердил про себя: «Никакой подготовки, в первых же словах намекнуть ей, какое отчаяние охватило меня, когда я подумал, что она больше не желает меня видеть. Она удивится, а я объясню, что не могу жить без нее, и тогда, может быть, может быть…»
Он услышал звонок, сам пошел открывать и ввел пациента. Ну, этот не нарушит его мечтаний, надо только не мешать ему говорить: похоже, такой неврастеник требует от врачей лишь одного — чтобы они терпеливо его слушали. Он, несомненно, представлял себе врачей некими мистическими существами, так как буквально выворачивал себя наизнанку, обнажая самые тайные свои болячки. Доктор уже опять вернулся мыслями к Марии Кросс: «Я человек, Мария, несчастный человек из плоти и крови, как все прочие люди. Нельзя жить без счастья, — я это понял слишком поздно, но все-таки ведь не настолько поздно, чтобы вы отказались последовать за мной». Когда пациент кончил говорить, доктор произнес с тем полным благородного достоинства видом, которым все знавшие его так восхищались:
— Прежде всего необходимо, чтобы вы уверовали в свою волю. Если вы не будете считать себя свободным, я не смогу ничего для вас сделать. Все наше искусство пасует перед ложным самовнушением. Если вы считаете себя беспомощной жертвой наследственности, то чего вы ждете от меня? Прежде чем вас лечить, я требую от вас акта веры в вашу способность обуздать в себе тех зверей, которые вам совершенно чужды.
Пока пациент, перебив доктора, горячо возражал ему, тот встал и, подойдя к окну, сделал вид, будто разглядывает сквозь полуотворенные ставни пустынную улицу. Он испытывал почти ужас оттого, что в нем еще живут лживые слова, рожденные умершей верой. Подобно тому как мы видим свет звезды, погасшей за столетия до нас, так и души окружавших доктора людей воспринимали лишь эхо веры, которую сам он давно утратил.
Он вернулся к столу, заметил, что фаянсовые часики под Дельфт показывают четыре часа, и отпустил пациента.
«У меня еще есть время», — говорил себе доктор, пускаясь почти бегом по тротуару. Дойдя до площади Комедии, он увидел, как публика, выплеснувшаяся из кино, осаждает трамвай. Ни одного фиакра. Ему пришлось встать в очередь, но он то и дело поглядывал на часы. Привыкнув к тому, что в его распоряжении всегда есть карета, доктор не умел рассчитывать время. Он пытался себя успокоить: в худшем случае он опоздает на полчаса, для врача это пустяк. Мария всегда его ждет… Да, но в этом письме она предупреждала — до половины шестого, а уже пять часов! «Эй, да не толкайтесь вы так, что за безобразие!» — прикрикнула на него какая-то дама, щекотавшая ему нос перьями своей шляпы. Стоя в переполненном, душном трамвае, он пожалел, что надел пиджак, ему было нестерпимо жарко: чего доброго, лицо будет грязное и от него будет пахнуть потом.
Шесть часов еще не пробило, когда он сошел возле Таланской церкви. Сначала он двинулся быстрым шагом, потом, обезумев от тревоги, побежал, хотя у него болело сердце. Небо заволокла грозовая туча. Последнему быку суждено было истечь кровью под хмурым небом. За решетками садиков пыльные ветви сирени взывали о дожде, как протянутые руки. Редкие прохладные капли уже падали на доктора, а он бежал к женщине, видя ее перед собой на кушетке с раскрытой книжкой, от которой она не сразу поднимет глаза…
Но когда он подошел к воротам, то вдруг увидел ее перед собой — она выходила. Оба остановились. Мария запыхалась, она тоже бежала.
— Ведь я вам писала — до половины шестого, — сказала она с едва уловимой досадой. Он окинул ее зорким взглядом.
— Вы сняли траур?
Она оглядела свое летнее платье.
— Но лилово-розовый цвет — это ведь полутраур.
Как непохоже было это начало на то, что он рисовал себе в воображении! Безмерная трусость подсказала ему слова:
— Поскольку вы уже на меня не рассчитывали и вас, наверное, где-то ждут, отложим до другого раза.
— Кто это, по-вашему, меня ждет? — живо спросила она. — Какой вы странный, доктор.
Она направилась обратно к дому, он последовал за ней. Подол ее платья из лилово-розовой тафты волочился в пыли, она наклонила голову, и ему открылась ее шея. Мария предложила доктору прийти в воскресенье, в полной уверенности, что в этот день незнакомого юноши в шестичасовом трамвае не будет. И все же, когда в назначенный час доктор не пришел, она, загоревшись радостной надеждой, бросилась вон из дома.
«Один шанс из тысячи, — рассуждала она, — что ради меня он поедет этим трамваем… Ах! только бы не упустить эту радость…» Ей так и не довелось узнать, ехал ли в то воскресенье незнакомый юноша в шестичасовом трамвае и грустил ли оттого, что ее там нет… Тяжелые капли дождя разбивались о ступеньки крыльца, по которым она торопливо всходила, слыша позади себя шумное дыхание старика. Ах, как назойливы те, до кого нашему сердцу нет никакого дела и чей выбор пал на нас, в то время как мы их вовсе не выбирали! Посторонние люди, о которых мы не хотим и знать, чья смерть была бы нам столь же безразлична, как их жизнь… Между тем они-то и заполняют наше существование.
Они миновали столовую; в гостиной Мария распахнула ставни и, сняв шляпу, прилегла на кушетку. Она улыбнулась доктору, тщетно собиравшему обрывки заготовленных фраз, и сказала:
— Вы задыхаетесь… Я вас заставила слишком быстро идти.
— Не такой уж я старый.
Как всегда, он поднял глаза к зеркалу, висевшему над кушеткой. Да полно, не знает он себя, что ли? Почему у него каждый раз екает сердце и лицо застывает в скорбном оцепенении, словно он ожидал, что из зеркала ему улыбнется его юность. И вот он уже спрашивает: «Ну, как наше самочувствие?» — спрашивает тем отечески-снисходительным тоном, который всегда брал в разговорах с Марией Кросс. Она еще никогда не чувствовала себя так хорошо, как сейчас, — она сообщила это доктору с удовольствием: хоть маленький реванш за только что пережитое разочарование Нет, сегодня, в воскресенье, незнакомый мальчик навряд ли оказался бы в трамвае. Зато завтра, завтра он непременно там будет, и она уже вся была устремлена к этой будущей радости, к надежде, которая каждый день ее обманывала и рождалась опять, — надежде, что, быть может, произойдет что-то новое и он наконец с нею заговорит.